|
Готовимся к уроку
литературы, сочинению, пишем реферат, доклад
Из
истории литературоведения
Источники и истоки
Словесность начали
изучать ещё в античности, и первыми науками о
слове стали риторика и поэтика. Это были
дисциплины не описывающие, а предписывающие:
люди верили, что законы искусства вечны и (до
определённой степени) постижимы разумом. Отсюда
следовало, что литературному мастерству можно
обучить (конечно, не всякого: что поэтом нужно
родиться, знали издавна). А если речь шла о чужой
культуре, которая не была естественно усвоена в
семье и повседневной жизни, то учиться
приходилось неизбежно. Так было в средневековой
Европе, где литературный язык (латынь) не был
родным ни для кого: сочинять латинские стихи
учились по книгам. Так же было во Франции эпохи
классицизма: считалось, что на смену
“неправильной” культуре пришла “правильная”
– а стало быть, нужно учить правила.
В ещё большей мере так
было в России XVIII века. Литературный язык не то
что был чужим – его поначалу просто не было. О
каждом слове приходилось решать отдельно,
употреблять ли его и если да, то в каких случаях.
Стихосложение тоже представляло собою проблему:
сперва нужно было решить, каким оно должно быть, а
затем научиться им пользоваться. И такой же
проблемой была и литература вообще: надо было
научиться писать “по-европейски”, усвоить
европейскую систему жанров, стилей и тем. В
жарких и не всегда учтивых спорах нормы новой
словесности были выработаны, и с этого времени не
владеющий этими нормами просто “выпадал” из
литературы.
Пришедший на смену
классицизму романтизм решительно заявил, что
единого и неизменного образца в искусстве не
существует: идеал, как и человек, меняется в
зависимости от времени и места. Это переменило
всё представление об искусстве вообще и о
литературе в частности. В науке же это привело к
открытию принципа историзма. Применительно к
литературе он гласил: “Любое произведение
порождается определённой эпохой, несёт на себе
её печать и смыслы, рождённые ею, и должно
мериться её меркой”. Отныне любое суждение о
литературе, не учитывающее этого принципа,
автоматически выбывало из числа научных.
Поэтому, в частности, собственно научная эпоха в
изучении литературы начинается именно с этого
времени.
Первые отечественные
труды о литературе появляются в начале XIX века.
А.И. Галич издаёт «Опыт науки изящного» (1814) –
первое русское сочинение по теории литературы.
Н.И. Греч пишет «Опыт краткой истории русской
литературы» (1822) – тоже впервые. Первая
монография о русском писателе («Фонвизин», 1848)
принадлежит перу поэта П.А. Вяземского.
Наконец, появляется первый крупный
учёный-филолог – Александр Христофорович
Востоков (1781–1864).
Рядом с властным
голосом риторики и поэтики издавна скромно
существовала филология – толкование
классических текстов, то есть античной классики
и Священного Писания. Филология сложилась как
наука о древностях, поэтому она мало
интересовалась современной литературой: её
больше привлекали фольклор и древнерусская
книжность. Востоков пишет проницательное
исследование о народном стихе («Опыт о народном
стихосложении», 1812), и сам экспериментирует с
этим стихом как поэт. Он много занимается
старославянским языком, закладывая основы целой
учёной дисциплины – славистики, и готовит
образцовое издание одного из первых памятников
русской письменности – Остромирова Евангелия.
А новой литературой
занималась критика, которой пришлось отчасти
взять на себя обязанности науки. Поэтому
Н.И. Надеждин стремится сформулировать
внутренние законы литературного развития.
Поэтому В.Г. Белинский исследует проблему
родов и жанров, а в цикле статей о Пушкине
излагает краткую историю русской литературы.
Учёные всерьёз займутся современной
словесностью только во второй половине XIX века.
Мифы и сказки
Приметой романтизма
был вкус к экзотике, а экзотикой поначалу
казалась любая культура, не совпадавшая с
античной классикой (вернее, с тем представлением
о ней, которое господствовало в XVII–XVIII веках). И
едва ли не самым экзотичным казалось собственное
прошлое – фольклор и средневековая литература. К
их изучению и обращаются учёные.
Собирание фольклора
раньше всего началось в Германии, и первым сводом
фольклорных памятников были всем известные
сказки братьев Гримм (первый том вышел в 1812 году).
Тогда же начинается серьёзное изучение
фольклора, у его истоков стоят те же братья Гримм.
Они разработали мифологическую школу в
литературоведении. В её основе тоже лежит своего
рода миф, созданный немецкой романтической
философией, – миф о народной душе, вдохновляемой
свыше. Эта душа творит прежде всего мифологию, из
которой потом рождаются все жанры фольклора –
эпос, сказка, лирическая песня и так далее.
Такое представление
давало ответ на вопрос, который возникает у
каждого, кто знакомится с фольклором разных
народов: почему сюжеты мифов, сказок и эпосов у
них так похожи? “Потому что в основе лежит общая
для всех индоевропейских народов мифология, как
в основе их языков лежит общий праязык”, –
отвечала мифологическая школа. С нею соперничала
теория заимствования – как ясно из её
названия, она объясняла сходство сюжетов тем, что
один народ заимствовал их у другого. В
отечественной науке эти две теории часто
сливались: пусть часть фольклорных сюжетов
заимствована, но ведь и у них должны быть
мифологические истоки!
Роль братьев Гримм в
России взял на себя Александр Николаевич
Афанасьев (1826–1871). С его трёхтомным собранием
русских сказок знакомы даже те, кто самого
трёхтомника никогда не видел: почти все русские
сказки, которые мы читаем в детстве, взяты из
сборника Афанасьева.
Свои научные взгляды
Афанасьев изложил в объёмистом труде
«Поэтические воззрения славян на природу»
(1866–1869). Эта книга – важная веха не только
филологической науки, но и всей русской культуры.
Представления Блока и Рериха, Есенина и Клюева о
народном духе и мифологической символике во
многом восходят к шедевру Афанасьева.
В «Поэтических
воззрениях…» Афанасьев рассуждал примерно так:
в основе мифа лежит язык; “миф есть болезнь
языка”. В древности слова были более многозначны
и метафоричны, чем сейчас. Когда эта
метафоричность забывалась, рождался миф; как
правило, в его основе лежит описание природных
явлений, только вместо, скажем, “зимы” миф
говорит о “смерти солнца”. Затем действие мифа
переносится с небес на землю: рождается эпос. Так,
Афанасьев считал, что былина об Илье Муромце и
Соловье-разбойнике восходит к древнему описанию
грозы. Илья сидит сиднем, пока не напьётся живой
воды, – это значит: зимой гроз не бывает, пока не
растает снег. Илья некогда был богом грома, а
Соловей – олицетворением дождевой тучи. Стрелы
Ильи – это молнии, золотая казна
Соловья-разбойника – закрытые тучей светила…
Следы древних мифологических представлений
Афанасьев отыскивал и в сказках, и в языке, и в
мелочах народного быта.
Другой крупный русский
учёный, разделявший воззрения мифологической
школы, – Фёдор Иванович Буслаев (1818–1897), один из
самых ярких русских филологов. Лингвист,
фольклорист, текстолог, специалист по
древнерусской литературе и древнерусскому
искусству – во всех этих областях он был
основоположником. В фольклоре его внимание
привлекали главным образом былины, героев
которых он возводил к мифологическим персонажам
(«Исторические очерки русской народной
словесности и искусства», 1861). Скажем,
Дунай-богатырь, по Буслаеву, изначально был
божеством реки Дунай – и так далее.
Основным недостатком
мифологической школы (как и теории
заимствования) была произвольность выводов: один
и тот же сюжет можно было одинаково убедительно
возвести к самым разным мифам. Пародируя труды
подобного рода, один учёный в шутку доказал, что
Наполеон был олицетворением растительности, а
Кутузов – зимы. Как реакция на этот недостаток
возникла историческая школа изучения
фольклора. Виднейшим её представителем в России
был Леонид Николаевич Майков (1839–1900), брат поэта
Аполлона Майкова, вице-президент Академии наук,
один из самых влиятельных филологов прошлого
века. Его интересовал не только фольклор – он
много занимался и литературой начала XIX века. В
народной же поэзии он искал не мифологическую, а
историческую основу: старался понять, какие
действительные события вызвали к жизни тот или
иной сюжет. Сопоставляя былины с данными
летописей, он стремился установить, какие
исторические лица кроются за именами богатырей,
какие именно нашествия степняков запомнил народ
и так далее.
Когда романтическая
идеология к концу XIX века изжила себя, казалось,
что заслугой мифологической школы будут только
издания фольклорных памятников. Но ХХ век не раз
обращался к её наследию. В начале столетия в
учении мифологической школы увидели нечто
близкое себе поэты-символисты. Для них миф был
одним из тех следов Вечного, какие они искали
повсюду. Труды мифологической школы были для них
ключом к мистическому истолкованию совсем,
казалось бы, не мистических текстов – например,
тех же былин. А в конце века взгляды мифологов
оказались близки учёным, прошедшим школу
структурализма, – Е.М. Мелетинскому,
В.Н. Топорову, Вяч.Вс. Иванову. С воззрениями
мифологической школы их роднит и поиск
индоевропейских мифологических сюжетов, и
убеждение, что миф – исходная точка развития
литературы, и интерес к следам древних воззрений
в позднейших текстах – вплоть до произведений ХХ
века.
Поэт как
выразитель и представитель
Другая школа в
филологии XIX века, культурно-историческая, — порождение
уже послеромантического времени. Она стремилась
строить литературоведение по образцу
естественных наук, самых влиятельных в эпоху
позитивизма (помните Базарова с его лягушками?).
Искусство стремились свести к ограниченному
числу порождающих его причин.
В России самыми
влиятельными представителями
культурно-исторической школы были Александр
Николаевич Пыпин (1833–1904) и Николай Саввич
Тихонравов (1832–1893). Их рассуждения строились
примерно так.
Что формирует
художника? Очевидно, происхождение (то есть
наследственность), среда, в которой он
формировался, и момент, на который он откликался. А
если он жил давно – как представить его эпоху?
Как раз на основе произведений, которые этой
эпохой порождены. Их идеология должна отражать
своё время. Поэтому литература – важнейший
исторический источник. Одна эпоха сменяет
другую, многое у неё наследуя, – так Пушкин
сменил Державина, чтобы уступить место
Некрасову. Задача литературоведа – та же, что у
историка: понять и сформулировать
закономерность этой смены. А для этого
необходимо воссоздать сменявшие друг друга
эпохи – как на основе их отражения в литературе,
так и с помощью других документов.
Такой взгляд на
творчество во многом был обусловлен как раз
средой и эпохой – временем разночинцев и
народников. Прозаики “натуральной школы” и
поэты школы Некрасова хотели, чтобы их читали
именно так – прежде всего улавливая идеологию
(“направление”, как тогда говорили), – хотя и у
них лучшие произведения к идеологии не
сводились. Если же с такими средствами подходить
к Толстому, Достоевскому или Тютчеву, то
получатся карикатуры.
Итак, поэт –
выразитель своего племени, знамени, времени.
Согласимся: в этом есть много верного. Но, в конце
концов, среда и эпоха едины для многих, а мы все
разные. И так же очевидно, что чем писатель
крупнее, тем менее он сводится к своей среде и
своей эпохе – иначе ему нечего было бы сказать
людям иной среды и эпохи. Идеология чаще всего не
главное: Тютчева любят не только монархисты, а
Толстого – не только толстовцы. Кроме того,
литература, конечно, может многое рассказать о
своём времени – но сперва нужно понять её язык.
Парадная ода очень многое расскажет о XVIII веке –
но только если её не понимать буквально.
Прямо сформулировать
всё это культурно-историческая школа не могла –
для неё такие рассуждения звучали бы презренным
идеализмом. Но несводимость большой литературы к
материальным факторам её представители ощущали.
Поэтому они, во-первых, питали слабость к
третьестепенным писателям: такие легче
укладывались в схему. Ничего зазорного в этом
нет: внимание к фигурам второго и третьего ряда –
благородная традиция филологии. Ведь их книги –
это почва, на которой вырастают шедевры, тот фон,
на котором они выделяются. Гений ломает
установившиеся нормы – но чтобы оценить его
смелость, нужно знать произведения, где эти нормы
соблюдаются.
Во-вторых,
культурно-историческая школа предпочитала самим
произведениям литературы идеологические
выжимки из них. Это было куда хуже, потому что
опаснее. Ведь в художественном произведении, как
правило, подлинное содержание запрятано вглубь.
Для того чтобы к нему прийти, нужно пристально
вглядеться в каждую мелочь. Иначе легко
выдернуть цитату, объявить, что это и есть
главная мысль всего произведения, и затем
обходиться с этой мыслью как с авторской идеей
(часто так и делалось).
Доводы
культурно-исторической школы имели важные
достоинства: очевидность и понятность. Ведь и в
самом деле несомненно, что Пушкин – дворянин,
сформированный александровской эпохой, что это
сказалось в его творчестве и что мы многое узнаём
об этой эпохе из его произведений (другое дело,
что он этим не исчерпывается). Пыпин и Тихонравов
рассматривали литературных героев наравне с
историческими персонажами – как это часто
делает читатель, которому приятно думать о
литературных героях как о живых людях. Поэтому
наследие культурно-исторической школы оказалось
очень живучим: в школьном преподавании оно
дожило почти до наших дней.
То ценное, что было в
учении культурно-исторической школы, соединил с
наследием мифологов Александр Николаевич
Веселовский – создатель исторической поэтики. Он
предложил теорию происхождения литературы,
которая, с некоторыми поправками и уточнениями,
принята и до сих пор. Веселовский увидел родимое
лоно искусства в первобытном обряде. Согласно
его теории, все искусства (не только словесное)
развились из древнего ритуального действа,
которое соединяло в себе пляску и пение, а в
пении, в свою очередь, объединялись слово и
музыка. Участники ритуала надевали маски,
раскрашивали кожу сложными узорами, то есть в
обряд входили и элементы изобразительного
искусства. Создание статуэток или наскальных
росписей тоже, возможно, было частью этого
действа. В ту эпоху отдельные искусства ещё не
существовали — им только предстояло выделиться
из этого первоначального единства.
Непосредственно из обрядового действа развилось
действо театральное: и древнегреческая, и
индийская, и дальневосточная драма была своего
рода богослужением. А отделившиеся от ритуала
хоровые песнопения положили начало лирической
поэзии. Первобытный ритуал был тесно связан с
мифом, из которого впоследствии развились эпос и
сказка. А затем начинается развитие этих жанров:
они меняются, обмениваются элементами, и так
появляются новелла, роман и другие современные
жанры.
Некоторые положения
культурно-исторической школы легли в основу социологического
метода в литературоведении. В России его
плодотворно развивал П.Н. Сакулин.
Социологический метод исходит из того, что в
разных общественных слоях читают разные книги и
то, что для одной части публики представляется
эпохальной вехой, для другой просто не
существует. Кроме “высокой” культуры Пушкина и
Достоевского, в русской литературе есть и иные
пласты: массовая беллетристика, лубочная
книжность и так далее. С течением времени те или
иные произведения могут переходить из одного
культурного слоя в другой. Так, романы Вальтера
Скотта постепенно из высокой литературы перешли
в круг авантюрной беллетристики, а былины,
наоборот, из низовой словесности стали
общепризнанным национальным достоянием. Такие
процессы и изучает социология литературы.
Душа и слово
Александр Афанасьевич
Потебня (1835–1891) подходил к словесности не как
филолог, а как философ, и мыслил он не столько о
литературе, сколько о Слове. Он пытался понять,
как оно рождается в душе поэта, а до этого – в
душе народа. Вот как он это представлял.
Слово состоит из трёх
элементов: во-первых, звучания; во-вторых, мысли,
которую оно рождает в нашем сознании, и,
в-третьих, той вещи, о которой мы мыслим. Эти три
элемента Потебня называл соответственно
“внешней формой”, “внутренней формой” и
“значением”. Например, мы слышим звуки
“п-а-р-а-в-оR-с” (это внешняя форма слова), они
рождают у нас представление о машине, которая везёт
с помощью пара (это внутренняя форма), и
только затем мы соотносим это представление со
знакомым предметом. Средостением между звуком и
смыслом оказывается образ. А образ – это суть
искусства, “поэзия есть мышление образами”.
Значит, язык сродни искусству и слово может
переживаться подобно художественному
произведению – до тех пор, пока жива его
внутренняя форма. Так, Фет писал, что русское
“город” и немецкое “Stadt” таят совсем разные
поэтические возможности, потому что “город”
связан с понятием ограды, а “Stadt” – с
глаголом стоять.
Произведение
искусства подобно слову, оно состоит из тех же
трёх элементов. В нём есть внешняя форма —
воплощение (в слове, краске, мраморе…);
внутренняя форма – образ, то, что мы
представляем, читая книгу, или видим,
рассматривая картину или статую, и значение – то,
что обычно называется содержанием. Так,
мраморная статуя (внешняя форма), изображающая
юношу с лирой в руках (внутренняя форма),
символизирует искусство (значение). Слово не
выражает, а формирует и направляет мысль – так и
литература заставляет нас пережить её
содержание, хотя прямо его не называет. И
рождается она так же, как народ создавал слова,
как их всё время создают дети. Когда-то человек
увидел зверя, который ел мёд – и назвал его “медв-едь”.
Ребёнок увидел круглый абажур – и назвал его
“арбузик”. Художник ощутил ревность – и написал
«Отелло». А читателю образ даёт направление
мысли, но не ставит ей предела. Один и тот же образ
способен порождать бесчисленный ряд одинаково
правильных толкований.
Многое в природе
искусства учение Потебни ухватывало точно. Но
оно таило и опасность: размыкалась связь автора с
читателем. Получалось, что автор, ради ему одному
интересных причин, создаёт пустую оболочку, в
которую каждый вкладывает, что хочет (или что
может). Один говорит в пустоту, а другой слышит
только эхо собственного голоса.
Учеников Потебни
философия не привлекала, а дурная бесконечность
равноправных интерпретаций одного и того же
образа пугала. Чтобы положить предел этой
бесконечности, они перенесли интерес с образа на
его автора. Философию Слова они превратили в
психологию творчества.
Самым влиятельным
представителем психологического метода в
русском литературоведении был Дмитрий
Николаевич Овсянико-Куликовский (1853–1920).
Действительно, соглашался он с положениями
культурно-исторической школы, в складывании
личности участвуют и семья, и профессия, и класс
общества, и эпоха. Но, помимо всех этих влияний,
есть и то, на что влияют: исконный склад личности,
её ядро. А художественное творчество и
совершается где-то в глубинах человеческой
личности – рядом с этим ядром.
Коли так, то для
понимания писателя важно понять склад его
личности. Так, например, Овсянико-Куликовский
делил художников на объективных (к ним он
относил, скажем, Тургенева) и субъективных (один
из них – Лев Толстой). Первые изображают героев,
которые чужды им по натуре, вторые – близких себе
по духу. А можно разделить писателей на
эгоцентриков и не-эгоцентриков: вторые наблюдают
действительность и спокойно подводят итоги
своим наблюдениям (как Пушкин или Чехов), первые
ставят над нею опыты (как Гоголь или Достоевский).
Важной заслугой
психологического метода был интерес к биографии
писателей. Вообще говоря, связь между жизнью
писателя и его творчеством молчаливо
признавалась всегда, и биографии писателей
создавались задолго до появления
психологического метода. Но только он всерьёз
поставил перед наукой вопрос: “А как именно
связаны жизнь и творчество?” – и этот вопрос не
перестаёт занимать учёных и поныне.
Недостаток
психологического подхода к литературе в том, что
художественные особенности выводятся из
врождённых, биологически обусловленных качеств
личности. Ведь если поэтика Гоголя объясняется
тем, что он был по натуре мрачным и
неуравновешенным, то написанное им должно
волновать его семью, быть может – врача или
духовника, но при чём здесь читатель? Ведь его-то
Гоголь может занимать как собеседник, а не как
интересный случай психической неустойчивости.
Каковы авторы – таковы
и герои. Под влиянием культурно-исторической
школы Овсянико-Куликовский был склонен
рассматривать литературных персонажей наравне с
реальными личностями. Весь первый том его
«Истории русской интеллигенции» посвящён
“лишним людям” в русской литературе: Чацкому,
Онегину, Печорину, Рудину, Лаврецкому,
Тентетникову и Обломову. Для
Овсянико-Куликовского это не столько
литературные герои, сколько исторически
обусловленные психологические типы.
И
культурно-историческая, и психологическая школы
к началу ХХ века устарели. Обе они были порождены
эпохой, когда торжествовал материализм, а в
культуре господствовало демократическое
направление. У этой эпохи они восприняли
утилитарный подход к литературе. В ней искали
правильных мыслей, благородных чувств, полезных
сведений – только не эстетических переживаний.
Поэтому следующая эпоха, эпоха модернизма,
восприняла обе эти школы враждебно, и только в
советском литературоведении на некоторое время
снова ожили их воззрения.
Поиски вечного и
пути в будущее
В эпоху символизма
(1900–1910) литературоведение пришло в упадок. Роль
учёных пришлось взять на себя поэтам и критикам.
Возникла блестящая школа религиозно-философской
критики (В.В. Розанов, Д.С. Мережковский,
Вяч. Иванов, М.О. Гершензон и другие). Главной её
заслугой нужно признать перемену взгляда на
классику XIX века. Теперь в ней искали не отражения
вещей временных (социальных лозунгов или
познавательных описаний), а проблесков вечности
– мыслей о Боге и дьяволе, любви и смерти. Заново
были открыты полузабытые имена Тютчева,
Баратынского и Языкова. А Гоголь оказался не
сатириком и зачинателем критического реализма,
но религиозным мыслителем и предшественником
модернизма.
Религиозно-философская
критика обладала всеми родовыми качествами
критики: очень чуткая к тому, что близко её
авторам, она была иногда поразительно глуха ко
всему остальному. При всём своём стилистическом
блеске и тонкой интуиции она часто страдала
произвольностью и бездоказательностью выводов,
натяжками и схематизмом.
Важнейшим событием в
филологии стало создание научной теории стиха.
Честь первооткрывателя принадлежит не учёному, а
поэту – Андрею Белому. В своей книге «Символизм»
(1905) он сформулировал разницу между метром и
ритмом и описал, как менялся в разные эпохи ритм
одного и того же четырёхстопного ямба. Из этих
штудий Белого вышло всё современное
стиховедение.
К середине десятых
годов символистов потеснили футуристы.
Теоретическую поддержку футуризма взяли на себя
не критики и философы, а филологи, и это дало, быть
может, самую блестящую страницу в истории
русского литературоведения – ОПОЯЗ.
Это сокращение
ознаяает «Общество изучения поэтического
языка». Ядром его были трое литературоведов:
Виктор Борисович Шкловский, Борис Михайлович
Эйхенбаум и Юрий Николаевич Тынянов. Они
решительно отказались считать
литературоведение придатком к социальной
истории или истории идей. Если литературоведение
есть наука о художественных текстах, то оно
должно заняться именно тем, что делает эти тексты
художественными, полагали они. То, что обычно
называлось “содержанием”, то есть мысли и
картины, ОПОЯЗ вызывающе объявил “материалом”:
если мысль можно высказать помимо
художественной формы, значит, сама по себе она к
искусству отношения не имеет. В искусство она
превращается при помощи приёма (одно из
главных понятий опоязовской теории), который
деформирует материал. Цель приёма – остранение
(от слова “странный” и от слова “со стороны”):
писатель стремится к тому, чтобы читатель увидел
мир как бы впервые. С течением времени приём
становится привычным – автоматизируется – и
сменяется новым: так развивается искусство.
ОПОЯЗ стремился к
строгой научности. Поэтому он сосредоточил свои
усилия на изучении формы. “Спорить о религиозных
убеждениях Достоевского можно бесконечно, –
полагали опоязовцы, – а строение его романов
можно описать доказательно”. Это стремление к
строгости, трезвости и доказательности
привлекло внимание многих учёных. Сотрудничая и
полемизируя с ОПОЯЗом, они выработали формальный
метод в литературоведении.
По количеству ярких
имён с формализмом не может сравниться, пожалуй,
ни одна филологическая школа. Кроме членов
ОПОЯЗа, к нему примыкали В.В. Виноградов,
Г.О. Винокур, В.М. Жирмунский, В.Я. Пропп,
Б.В. Томашевский, Н.С. Трубецкой,
Р.О. Якобсон и Б.И. Ярхо. Каждый из этих
учёных – гордость филологической науки.
Опоязовцы подходили к
литературному процессу не как наблюдатели, а как
участники, поддерживая и разъясняя новаторство
Маяковского, Хлебникова и Пастернака. Участие в
литературных схватках помогло им увидеть
по-новому и классическую литературу: не как
мирную преемственность от Державина к Пушкину,
от Пушкина к Некрасову и далее – а как яростную
борьбу, где новое восстаёт против старого, а
затем устаревает и свергается новейшим. Таково
было мироощущение революционной эпохи,
обнаружившей непрочность всего привычного и
установившегося. Когда же революция стала
застывать в жёсткие формы тоталитарного режима,
идеи ОПОЯЗа стали подозрительными, а его
демонстративное пренебрежение идеологическими
элементами искусства – крамольным. В искусстве
восторжествовали идейность и партийность,
формализм был предан проклятию. Начиналась
сталинская эпоха.
Заморозки и
оттепель
В 1930–1950-х годах
развитие науки скрылось, как река подо льдом.
Теоретическая мысль была скована: победившая
идеология объявила все главные вопросы
решёнными раз и навсегда. Лучшие силы
литературоведения уходят в более безопасные
области, прежде всего в издание и
комментирование классиков. В 1931 году была
основана «Библиотека поэта» — серия, в которой
вышло немало образцовых изданий русских поэтов
XVII–XX веков. В этом же году начинают выходить
сборники «Литературного наследства», главная
задача которых – публикация ранее не изданных
материалов (писем, дневников, неопубликованных
произведений, документов о жизни писателей,
портретов и так далее). В 1948 году начата ещё одна
серия – «Литературные памятники». Многие тома
этих серий – образцы филологической культуры.
Публикуемые тексты тщательно выверены,
избавлены от цензурных и редакторских искажений,
прослежена история работы автора над текстом.
Издания сопровождаются обстоятельным
комментарием и статьями, многие из которых –
полноценные научные исследования о публикуемом
авторе или произведении. В эту же эпоху
появляются академические издания классиков:
Пушкина, Гоголя, Льва Толстого. Конечно, вся эта
работа велась в области разрешённого – но тем
тщательнее трудились там, где это было возможно.
Когда Сталин умер и
началась “оттепель”, оказалось, что филология
находится в наилучшем положении из всех
гуманитарных наук. Идеологический надзор был,
конечно, и здесь, но несравненно более слабый, чем
в исторической науке или в философии. Конечно, и
здесь было выгоднее писать о партийности
многонациональной советской литературы – но
ведь можно было и не писать!
Поэтому
литературоведение переживает бурный расцвет,
связанный прежде всего с московско-тартуской
школой. Главными понятиями этой школы были структурализм
и семиотика. Семиотика (от греч. — “знак”)
— это значит: искусство есть система знаков,
подобная языку (поэтому возможны выражения вроде
“язык пушкинской культуры”). И изучаться оно
должно так же, как изучают языки: нужно понять его
словарь и грамматику. Образы, жанры, стихотворные
размеры не существуют сами по себе – они
взаимосвязаны, как в языке взаимосвязаны между
собою фонемы, или падежи, или глагольные формы:
каждое явление существует лишь в отношении к
другим. Систему этих связей можно описать – это и
будет структурализм, структурный подход.
Читатель подходит к
произведению с некоторыми готовыми ожиданиями:
на такой-то слог ямба должно падать ударение,
такой-то герой в такой-то обстановке должен
действовать так-то (в ответ на оскорбление герой
с фамилией “Двинский” пошлёт картель, герой по
имени “Малыш Сонора” выхватит свой верный кольт
и выстрелит, а титулярный советник Крысов запьёт
горькую)… Автор может играть на этих ожиданиях,
отчасти подтверждая, а отчасти нарушая их.
У истоков
московско-тартуской школы стоял Юрий Михайлович
Лотман. Ему удалось создать в Тарту очаг
свободной научной мысли, который привлёк учёных
самых разных специальностей. Михаил Леонович
Гаспаров занимается главным образом
стиховедением и античной литературой. Вячеслав
Всеволодович Иванов и Татьяна Владимировна
Цивьян – в основном лингвистикой. Елеазар
Моисеевич Мелетинский – мифологией. Зара
Григорьевна Минц – Блоком. Борис Андреевич
Успенский – искусствоведением и историей языка.
А у Владимира Николаевича Топорова и Юрия
Иосифовича Левина основную специальность вообще
трудно определить – настолько многообразны
предметы, о которых они пишут.
Но всех их роднило
общее стремление к точности и доказательности.
Образцом науки для них были математика и логика
– поэтому в их работах так часты вычисления,
таблицы, диаграммы и условные обозначения. За
этим стояло неприятие повсеместной
идеологизированной болтовни, которая выдавалась
за науку. Поэтому тартусцы старались писать так,
чтобы каждое утверждение было доказуемо: их
противники возмущались, но спорить не могли.
Литературоведение
1960–1980-х годов московско-тартуской школой не
исчерпывалось. В те же годы филология испытывает
мощное влияние идей Алексея Фёдоровича Лосева и
Михаила Михайловича Бахтина. Оба были не
филологами, а философами, оба начинали в первые
годы после революции. У Лосева за плечами был
Беломорканал, у Бахтина – ссылка. Заниматься
философией в открытую они не могли, поэтому
прятали её в филологические тексты. Их
воздействие испытали Дмитрий Сергеевич Лихачёв,
крупнейший специалист по древнерусской
литературе, и Сергей Сергеевич Аверинцев (его
главная специальность – византинистика). Они с
другой стороны (опираясь, в частности, на опыт
религиозно-философской критики начала века)
подошли к тому же, к чему тартуская школа пришла
от семиотики, – к описанию культуры как целого,
разные грани которого подвластны одним и тем же
закономерностям. В этом же направлении работали
историки А.Я. Гуревич и Г.С. Кнабе,
специалист по древнескандинавской литературе
М.И. Стеблин-Каменский и другие учёные.
Падение советского
режима, как ни странно, совпало с кризисом
филологии. Ведущим направлением в науке стал постструктурализм,
и его роль скорее отрицательная.
Литературоведение 1960–1980-х годов двигалось от
не-науки к науке. А для постструктурализма наука
– лишь одна из форм умственной игры. Балансируя
на грани между наукой, критикой, философией и
литературой, он ценит яркость стиля и
неожиданность мысли больше, чем
фундаментальность и доказательность.
Постструктуралисты рассуждают примерно так.
Истины не существует.
То, что человеку кажется истиной, – всего лишь
его мнение, и обычно – мнение корыстное. Оно
обусловлено его полом, возрастом, социальной,
национальной и расовой принадлежностью. Мир же
устроен так, что никакое суждение о нём вообще
невозможно: любое суждение будет не мыслью о
мире, а мыслью о других мыслях. Поэтому всё, что
писатель говорит о мире, Боге, любви, смерти,
добре и зле, – лишь предлог для игры (даже если
сам он думает иначе). И то же касается и
литературоведа: если он пытается понять мысль
автора, то на самом деле высказывает лишь свои
собственные воззрения, опять же обусловленные
социально и психологически.
Литература – это игра
в литературу, и ничем иным быть не может.
Литературовед может подхватить эту игру – или
отказаться в неё играть. В первом случае он
указывает на повторяющиеся и схожие элементы в
сколь угодно удалённых друг от друга
произведениях, прихотливо ветвя ассоциации и
растворяя конкретное высказывание в
бесчисленных перекличках текстов. Этим он
внушает: “Все слова уже сказаны – и поэтому сказать
что-либо нельзя. Можно лишь процитировать
другого, который, в свою очередь, цитирует много
раз повторённую фразу”.
Другой путь – деконструкция,
разоблачение текста. Опираясь на Маркса и
Фрейда, литературовед говорит: “Этот автор пишет
так, потому что он представитель буржуазии, белый
мужчина, русский”. Так отбрасываются одна за
другой все идеи, содержащиеся в тексте, как
орудия манипуляции и угнетения. Что же остаётся
от литературы? “Письмо” – то есть всё та же игра
в литературу и с литературой.
С этим же подходом
связан и интерес современной науки к
функционированию литературы в обществе – к тому,
чем обусловлен успех такого-то автора или
направления, как складываются литературные
репутации, и к социологии литературы вообще. Но в
этой области возможна подлинно научная работа,
опирающаяся на факты, а не на априорные
предпосылки.
Сейчас, как в
сталинскую эпоху, плодотворная работа большей
частью ушла вглубь – в подготовку изданий и
публикаций, в комментарии, в составление
биографий. Работы филологам прибавилось –
приходится осваивать целые культурные пласты,
запрещённые и забытые при большевиках. А на
теоретическом фронте пока затишье.
Литературоведение замерло в ожидании новых идей.
Оригинал
статьи находится на сайте "Первое сентября" |
|